Директор школы слабо застонал, превозмогая сердечный припадок. Остальные молчали. У них перехватило дыхание, словно все уже были обречены. Только учитель истории, толстогубый тихоня, нашел в себе решимость для выступления. Он вынул из портфеля вчетверо сложенный листок бумаги, положил его на стол и вкрадчивым голосом, заученную слащавость которого не мог стереть даже страх, провозгласил:
— Господа коллеги, я считаю необходимым немедленно послать изъявление нашей искренней преданности господину государственному секретарю и господину министру Моравцу. Я позволил себе набросать проект…
В жуткой тишине он прочитал двадцать строк, полных подлости и низкопоклонства. Потом развинтил вечное перо и услужливо подсунул бумагу для подписи старейшему члену учительского коллектива. Учитель закона божьего, семидесятилетний старец, всю свою жизнь прослуживший богу, взял трясущимися руками бумагу и обстоятельно перечитал текст, скандируя каждый слог, кончив, положил бумагу на стол.
— Я старый человек. На склоне лет мне не пристало лгать…
И было решено не собирать подписей под документом, а предложить ученикам седьмого класса осудить безнравственный поступок их товарищей и запротоколировать это предложение в классном журнале.
— Но, ради бога, кто же должен это сделать?
Учителя чешского языка и истории в один голос сказали:
— Конечно, классный наставник!
Все вздохнули, когда это бремя спало с их плеч. «Высший принцип» молча, сосредоточенно рассматривал суставы своих стиснутых пальцев. Он был классным наставником седьмого класса.
Казалось, за дверью с цифрой «VII» было пусто.
Где непрестанное жужжание пчелиного роя, еще вчера гудевшего там, как в улье? «Высший принцип» открывает двери своего класса. Но юноши, встающие со школьных парт навстречу ему, уже совсем не те, что были вчера. Он только смутно различает их по силуэтам, по обычным местам на партах, прочно утвердившимся в его памяти. Каждый из них за эту ночь мысленно переплыл Ахерон, провожая тех троих, чьи места опустели. Когда он сел за кафедру, они опустились на свои места, как автоматы. Это был уже не класс. Не коллектив. Каждый был сам по себе, замкнулся в скорлупе страха или ненависти.
— Друзья мои, — сказал он, но голос его прервался на первом же слове. Он задохнулся. Встал, чтобы расправить грудную клетку. Обезображенный оспой, жалкий старый холостяк, в помятом костюме, с пузырившимися на коленях брюками, стоял на ступеньке кафедры.
— Друзья мои, — выдавил он из себя, чувствуя, что воротник его душит, — коллектив учителей поручил мне… гм… разъяснить вчерашнее… печальное происшествие… в правильном направлении с точки зрения… высшего нравственного принципа…
В это мгновение на него устремилось двадцать пар глаз… Казалось, эта привычная, избитая фраза приобрела новый, страшный смысл, новое звучание. Казалось, она стала преградой между ним и ими. Или же… Он с величайшим усилием перевел дух. А потом вдруг, с торопливостью утопающего, который боится, что захлебнется и не успеет договорить, крикнул своим ученикам;
— С точки зрения высшего нравственного принципа… я могу вам сказать только одно: убийство тирана — не преступление!
И сразу же, одной этой фразой, он освободился от напряжения и смятения. В его голове прояснилось. С небывалой четкостью и ясностью видел он каждого из этих двадцати юношей, которыми руководил с пятого класса и глаза которых сейчас не отрывались от его губ. Здесь были простаки, упрямцы, ловкачи; добросовестные и тихие мальчики рядом с дикарями и лентяями; тупицы и пройдохи; медлительные зубрилы и неповоротливые увальни. Возможно, был среди них и тот, кто выдал Рышанка. Возможно, пустячная ссора, недоразумение или тайная ненависть принесут новые страшные плоды. И все же, кому из них он может солгать прямо в глаза? Его охватило страстное желание сказать именно тут, этим мальчикам, слова, которые он таил в себе еще со вчерашнего дня, едва не произнес утром в учительской, слова, которые он должен был сказать во всеуслышание, чего бы это ни стоило. Медленным, тихим, спокойным голосом сказал он их своему классу, всецело предавая себя в его руки:
— И я тоже… одобряю покушение на Гейдриха!
Он почувствовал, что этим сказано все. Повернулся к кафедре и начал делать записи в школьном журнале. Но не успел он коснуться пером страницы, как в классе послышался неясный шум. «Высший принцип» медленно поднял взгляд. Двадцать семиклассников стояли перед учителем, вытянувшись по-военному, с поднятыми головами, с горящими глазами.
Аромат лета поднимался от цветущих медоносных кустов, которые с трех сторон окаймляли сад учителя. Непрерывный поток пчел вылетал из ульев пестрого пчельника, стоящего на припеке перед домом, и, раскидываясь веером, растекался по трем руслам к цветам, опушенным пыльцой. А затем, в неустанном круговороте, с отягощенными желтой пыльцой брюшками, пчелы возвращались в свои домики, изукрашенные идиллическими звездами, сердечками и листьями явора.
Директор школы Гавлик, в широкополой соломенной шляпе на седых волосах, стоял среди цветущих кустов, в самой гуще пчелиного роя, и старческими дальнозоркими глазами пристально глядел на утопающие в солнечных лучах Грушовицкие поля. Ему было ясно, что суматоха на пшеничных полях не связана с жатвой. Лошади, мчащие в деревню пустую телегу, разбегающиеся среди бела дня по домам вязальщицы снопов — все это не укладывалось в спокойный ритм деревенской жизни, к которому он так привык за сорок лет. Но он предвидел эту суматоху. Те трое, люди понимающие, уже вчера знали, что в окрестностях появились подозрительные серые автомобили, которые то и дело застревают на перекрестках, где шоферы только для вида возятся с моторами, якобы исправляя повреждения.